сайт Алексея Кофанова
Беспричальные берега 24
Меню сайта

Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0

Форма входа

Поиск

Приветствую Вас, Гость · RSS 25.06.2017, 13:22

Первая часть   стр.20  стр.21  стр.22  стр.23  Вы здесь  стр.25  стр.26  стр.27  стр.28  стр.29  стр.30  стр.31  стр.32  стр.33


Эон 7. Художник

Теплохолодность
      Я подал документы в «педгерцена», на факультет с донкихотовским названием «худграф» (это такой тощий аристократ). В здании бешено суетился народ; пришлось еще медосмотр бегом проходить…
      На экзаменах по рисунку и живописи мне запомнился препод – мужчинка, длиннейший хайр которого свешивался на лицо, и он закидывал его обратно лихим (как он думал) взмахом. Видно, так он представлял себе внешность художника.
      Я получил 4 по рисунку и 3 по живописи. Мы с Леной пошли разбираться:
      - Почему три?!
      - У вас нет теплохолодности, – ответил другой препод, без хайра. Сытенький и очень собой довольный, вроде оперного тенора.
      - Чего нет?!
      Закончив СХШ при Академии и отучась половину Серовника, Лена такого словечка даже мельком не слыхала…
      - Ну ясно, – объявила она на выходе. – Я ведь рассказывала, как меня в Академии завалили? «Два» по композиции! – а я точно такую же лепила на выпуске, и было «пять плюс». Мы с мамой пришли разбираться, а нам показали блин сплюснутый.
      - То есть? – не понял я.
      - Раздавили композу чем-то тяжелым, чтоб доказательств не было. Известное дело… Вообще экзамены в Академию – это нечто. Много дней сдаешь специальность по 6 часов, выматывает ужасно; а в конце история – чтобы точно срезать тех, кто случайно проскочил. Только своих берут… Один мой одноклассник тоже не поступил, загремел в армию. Ему вроде повезло: служил в городе, ночевал дома. Но ходить пришлось мимо Академии, каждый день. И он свихнулся.
      «Не, ну это уж чересчур, – подумал я. – Нашел из-за чего свихнуться…»
      Сдавали еще историю и сочинение. Балл у меня оказался «полупроходной» – то есть на единичку меньше нужного. Иногда таких принимают, если вдруг «проходных» окажется недостаточно. И вот я пришел на зачисление, отстоял нудную очередь в кабинет…
      - Садитесь, – сказали мне. Я сел. Очевидно, предстоял долгий разговор – об ответственности учителя, грядущих студенческих свершениях, об августовском отъезде в колхоз… Сижу. Жду.
      - Вы не зачислены.
      - Э… Можно идти?
      - Конечно.
      Зачем сажали? Боялись, в обморок грохнусь? Умные вы какие-то…

      Кстати, в союз художников этот сытенький преподик вступал одновременно со мной. Прошло несколько лет; и он всё приглядывался: где он меня видел?..
      Приняли нас обоих. Отсеянного абитуриента – и препода, который его высокомерно завалил. Такая вот ирония судьбы.



 
Приключение
      После провала мы с будущей женой поехали… в Калининград. Билеты нам подарили заранее: никто не сомневался, что я поступлю, и надо меня поощрить. Не угадали…
      Ночью ехали через Прибалтику, которая уже невнятно бубнила о «русских оккупантах». Не поленились выйти на воздух в Вильнюсе, видали очертания вокзала – черное на черном…
      Приютить обещала знакомая семья полковника милиции. Но нас не встретили… Началось приключение. До дома тысяча километров, обратный поезд через десять дней, резервных денег почти нет… Надпись на домах вокзальной площади «Добро пожаловать в янтарный край!» над нами просто издевалась.
      Мы чудом загрузили чемоданы и этюдники в камеру хранения (она долго была сплошь занята) и отправились шляться. Из каждой ядовито желто-красной будки я звонил по обоим телефонам – полковника и какого-то майора. Глухо.
      Панике мы не поддавались и брели наугад – мимо руин кафедрального собора с могилой Канта, мимо каких-то крепостей, универмагов, чужой толпы, домишек с черепичными пирамидами на голове и гаражами в чистеньких подвалах… Я мечтал оказаться с ней наедине – но зачем же так буквально?!
      Часы тянулись. Я возненавидел длинные гудки. Что делать? Идти на вокзал и менять билеты – да только ближайший поезд через несколько дней. Ночевать в зале ожидания, сидя? Съездили отдохнуть…
      Почти ночью удалось дозвониться до майора. Он предложил ехать в мотель «Балтика» где-то за городом и сказать, что мы «от Зильбермана». Меня это возмутило. Мы знакомы с парторгом местного УВД – неужто этого мало?! Зачем врать?
      Недавно я узнал, что в Калининграде этот Зильберман до сих пор авторитет – и вроде даже криминальный…
      В мотеле нас поселили – конечно, в разные комнаты; меня к какому-то мужику. Романтика. Без штампа в паспорте в СССР номер парам не давали… Но от переутомления было уже пофиг, я упал спать.
      А в полдень нас выкинули. И пошли мы, солнцем палимые, по городу, который начали уже ненавидеть…
      Но к вечеру я дозвонился-таки до своего полковника, и он устроил нас в общагу УВД! Комната без чужих, откуда нас не выгонят! Наша раковина, наш клозет!
      Мы познали счастье. Не вру: первые полчаса эйфория была беспредельной, никогда больше такой радости в моей жизни не случалось! Двое суток бомжевания – это серьезно…
      Затем счастье растворилось. Те же стены, а радости нет… Почему кайф так быстро проходит, а тоска может терзать неделями? Несправедливо…
      Поселили нас тоже в разных номерах (одноместных), но на ночь я крадучись перебирался к ней. Разумеется, мы не только спали; но тут обойдемся без подробностей…

      Почти всё время мы провели в зоопарке. В Калининграде он громадный и богатый – никакого сравнения с питерским! Рисовали черного и белого носорогов, антилопу канна, карликового бегемота… О слоне Джимми нам сказали:
      – Осторожно, не подходите! Однажды он убил свою жену, двоих детей и еще одного человека!
      – Вот так ревность! – засмеялась Лена.
      А слониху Преголю (по имени городской реки) я не только рисовал, но даже лепил с натуры из пластилина. Единственный раз в жизни.

 
      Лена считала себя в первую очередь анималистом, и вытащить ее из этого прекрасного зоопарка было нереально. Да я и не пытался. Ее радость была моей радостью.
      Десять калининградских дней – лучший период нашей с ней совместной жизни. Возвращаться очень не хотелось.



 
Почти за Цоем
      В Питере вновь начались ссоры. Чужой город поневоле сближает, а дома можно расслабиться…
      Ближайший год надо числиться где-то, а то привлекут за тунеядство. Никого ж не волнует, что я упорно работаю каждый день как художник и музыкант – нужна регистрация… Где можно работать без профессии?
      – Иди в пионервожатые, – предложила Лена. – Я, когда в Академию пролетела, год вожатила в СХШ.
      Так и сделаю! Сразу начну исполнять гражданскую миссию: детей ввысь манить. И
диплом необязателен! (Какие «ценности» я в тот момент мог показать – понятия не имею…)
      Обломали. Я обошел все школы района – мест нет.
      Тогда нас осенило: есть ведь околохудожественные путяги! Может, парня с полупроходным баллом возьмут без экзаменов?
      Мы изучили справочник и рванули в реставрационное училище, где незадолго до того пребывал Цой (о чем я случайно узнал позже). Но там сказали:
      – Только по экзаменам. Приходите через год.
      Ага. Непременно…  Обнаружилась вторая путяга, №26 – огромное кирпичное кольцо, положенное плашмя на улицу Морской Пехоты. Туда меня взяли без вопросов.
      Я стал пэтэушником. Одним из тех, кого считал «шлангами» и собирался духовно возвышать… Жизнь макнула меня мордой в то, что я презирал. Это предстояло еще многократно…
   
      Училище оказалось вблизи от Лены. Под этим предлогом я всё чаще ночевал у нее, к середине года вообще переселился – хоть родители такую новость невзлюбили.
      Началась семейная жизнь. Я считал себя женатым, с девочками не флиртовал, а в ЗАГС мы не шли по простой причине: мне 16 лет… Лене, напомню, стукнуло 20.

      Сунули меня в непопулярную специальность «лепщик архитектурных деталей». Крутыми считались «реставраторы декоративно-художественных покрасок», их величали живописцами; нас считали скульпторами и втайне презирали. Хоть подозреваю, что живописи у них преподавалось не больше, чем у нас скульптуры. А скульптуры у нас не было вовсе…
      Мы немножко мучили натюрморты карандашом и акварелькой, бегом прошлись по истории архитектуры, материаловедения коснулись – теоретически. Лишь однажды отлили по гипсовому кубику в форму из четырех кусков стекла, скрепленных пластилином. Я хотел слепок руки вбросить в вечность, но гипса мне на это пожадничали.
      Какой ты «лепщик», если никогда не лепил?! В горбачевской разрухе
людей учили именно так.
      Зимой я болел, потом выходить
поленился – в итоге отсутствовал месяца полтора. Дурака не валял: рисовал активно, готовился к новым экзаменам. Учеба в заведениях всегда сильно тормозила мой рост, лишь на каникулах или в болезни я работал по-настоящему.
      Смирясь с неизбежным изгнанием (строгим, но справедливым), я пришел наконец – может, за документами… Но меня не заметили! Слова не сказали, будто я никуда не пропадал! Видать, в путягах так принято… Не пришлось даже наверстывать упущенное:
учеба за это время не продвинулась.
      Половину занятий мы смотрели «Рабыню Изауру» – всей группой, во главе с преподшей. То был первый сериал на нашем телевидении, новинка увлекла всех.
      Кстати, сериал – это триумф «реализма» (жизнекопирования). В нем нет формы, нет начала и конца – как и в самой жизни. Настоящее произведение искусства имеет завязку, кульминацию и развязку, а сериал ровный, как труба.
      Еще он похож на панельный дом. Дворец композиционно завершен, ни убавить ни прибавить; а в хрущобе этажи можно наращивать бесконечно, сколько бетон выдержит. Два или сто – нет разницы.
      Обыватели часто спрашивают после книги или фильма с нормальной замкнутой формой:
      – А что дальше?
      Дальше ничего не может быть: композиция завершена. Но объяснять это бесполезно.
      А сериал такой ответ дает:
      – Дальше? Смотрите завтра!
      У сериала принципиально нет автора. Потому что автор – это тот, кто компонует и дает оценку. А ведь самый лучший сериал – тот, который никогда не кончится и который не навязывает никакой точки зрения, просто показывая быт, как через замочную скважину. Персонажи – уже не артисты, а наши соседи; думать не над чем, можно расслабленно пялиться.
      Из сериала неизбежно вытекают реалити-шоу типа «Дом-2», где вообще нет фабулы и актеров. Двуногие тараканы ведут копеечные склоки, и подглядывать за ними можно совершенно безнаказанно.

 
* * *


      28 ноября 88-го я пошел с Леной в «Октябрьский» на концерт Валерия Леонтьева. Так, за компанию.
      Он был артистом номер один. Через кассу попасть на него не удавалось; от самого метро «Площадь Восстания» спрашивали лишний билетик – и не требовалось пояснять, на кого. Чудом мы нашли спекулянта заветными бумажками и прорвались в зал.
      Артист меня поразил. Даже не песнями и сцендвижением – а лицом. Глазами вблизи.
      В конце весь зал подошел к сцене, овацией умоляя певца выйти еще раз. Мы смогли протиснуться. И увидели усталый взгляд и необыкновенно светлую улыбку. Я вдруг понял, что эта личность несравненно превосходит масштабы поп-идола.
      Конец восьмидесятых – пик творчества Леонтьева: период наиболее глубоких песен и оперы «Джордано». Он и в рок заглядывал с интересом, и выходило качественнее, чем у восходящих легенд – Цоя, «ДДТ», «Машины времени», «Алисы»… Рокерские фанаты после этой фразы, конечно, плюются фонтанами; но пусть попытаются непредвзято послушать и сравнить.
      Леонтьев вправду был на тот момент лучшим поп-рок-певцом СССР, а может, и мира (по всему комплексу: вокал, танец, артистизм, личность).
      – Теперь я тебя понял, – сказал я Лене ночью.
      – Вот видишь… – отозвалась она тихо, пребывая еще под обаянием концерта. – Давай возьмем его к себе жить, когда он будет старый, больной и никому не нужный?
      Самое смешное, что это вовсе не смешно. Поздний СССР плевал на людей (о теперешней РФ вообще молчу), заработать на достойную старость было невозможно – и сколько звезд мыкалось в домах престарелых!



 
Касса-пьятти
      Лена отучилась в музыкалке лишь два года, но ее вдруг позвали в оркестр.
      Дом ученых на Неве (клуб «Диоген», куда входили Холмс и Ватсон, а у подъезда стоял косматый маркёр). Под самой крышей зал с окошками на Петропавловскую крепость. В нем шли репетиции симфонического оркестра.

 

 

      Он назывался самодеятельным, однако все ответственные места занимали профессионалы – в основном студенты консы. Лену взяли лишь на шестой пульт вторых скрипок; она стала последней скрипкой…
      А я безнадежно спросил:
      – Вам гитарист не нужен?
      Против ожидания дирижер обрадовался:
      – Нужен! Ноты читаете?
      – Конечно!
      Так я влился в коллектив.
      Крепкий дедок дирижер перевалил за 70 и звался Юрий Федорович Грошиков. Одновременно он преподавал в музучилище имени Римского-Корсакова. Вопреки возрасту, всё прекрасно слышал, был отличным музыкантом и держал коллектив в армейской дисциплине.
      А я понадобился для авторского вечера Георгия Портнова, композитора фильмов «Трижды о любви», «Семь невест ефрейтора Збруева» и т.д. В его партитурах затесалась гитара.
      Похожий на птицу дяденька надрывно читал под оркестр:


Перебирая наши даты,
Я обращаюсь к тем ребятам,
Что в сорок первом шли в солдаты,
И в гуманисты в сорок пятом.
А гуманизм – не просто термин,
К тому же, говорят, абстрактный…


      Это называлось «Светлый реквием». Музыка красивая, мелодичная и грустная – но вот чтец как-то лишний…
      Играли мы еще «Чешскую сюиту», «Скерцо-Золушка», поэму «Даурия»; а где конкретно участвовала гитара, я уже не помню… Музыка мне нравилась: без модных какофонных вывертов.
      Пожилой автор сам являлся на репетиции и сидел в углу. Нам ничего не говорил, выражал пожелания Грошикову лично. Но я однажды имел с ним беседу – подошел со своей фабричной гитарешкой:
      – Вы такую имели в виду? Или подключаемую, с усилителем?
      – С усилителем, – ответил Портнов.
      Ну да… Слышно меня было лишь в кусочке на двоих с гобоем. Когда вступали другие инструменты, мое яростное рванье струн выглядело как «открывает щука рот».
      Но другого гитариста не нашлось. В концерте отыграл я. И стал не нужен… Тогда я спросил Грошикова:
      – А как-нибудь иначе я не пригожусь?
      – Идите на ударные.
      Я стал симфоническим артистом.
      Играл в основном на «cassa-piatti»: это огромный барабан с привинченной сверху тарелкой. Позже я прочел в «Трактате об инструментовке» Берлиоза: «В некоторых оркестрах на них играет один музыкант; одна из тарелок прикреплена к большому барабану, он может левой рукой ударять по ней другой тарелкой, а правой манипулировать колотушкой от барабана. Этот “экономный” образ действий невыносим: тарелки теряют звонкость, и получается лязг – словно уронили мешок, наполненный обломками железа и битым стеклом». Это обо мне…
      Если касса-пьятти не участвовала в произведении, я гремел треугольником, коробочкой (деревянный кубик с прорезью), хлыстом (это две скрепленные дверной петлей доски. Бьешь одну об другую – получается выстрел). Часто я был единственным ударником на репетиции и осмеливался сесть за сложные инструменты: малый барабан, литавры, ксилофон.
      Я купил спецпалки и дома на куске резины отрабатывал форшлаги из нескольких нот и дробь – долгий рокочущий треск барабана, под него в кино бошки отрубают. Сложный прием, кстати! Палочка должна дважды подпрыгнуть с одинаковой громкостью, потом вторая, потом снова первая… Нужно вовремя подменять палочки, чтоб звук не прерывался – и уметь раздувать от еле слышного до фортиссимо. Ровную красивую дробь я так и не освоил.
      Литавра – это медный полушар с натянутой сверху кожей. Ее звук размыт, тягуч, и тремоло на ней играть проще: молотишь палками с мягкими войлочными шарами на концах, удары сами сливаются. Но вот настройка… Кожа гудит столь низко, что я не различал ноту. Ее держат шесть винтов, нужную высоту надо подкрутить каждым. Как это делают?!
      Нет, представьте: гобой дает ля, сорок всевозможных хреновин под него строятся, мутя жуткую звуковую кашу – а я должен отыскать, скажем, фа-диез пятью октавами ниже! Шесть раз!! Как?!!
      Но профессионалы делали это легко…
      На ксилофоне мастера играют даже пятью палочками. Я еле справлялся двумя, но одну несложную партию разучил и играл на репетициях. Мечтал и на концерт вынести, но туда всегда являлись приглашенные звезды, вытесняя меня обратно на кассу-пьятти…
      Мне удалось вслушаться в звучание разных инструментов. В композиторстве потом это очень помогло.
      – У нас БОЛЬШОЙ симфонический, – подчеркнул как-то Грошиков. – Потому что есть тромбоны.
      Это трубы с выдвижной блестящей кулисой. Звук их вязкий и плотный, по ушам бьет; а если внутрь вставлена круглая сурдина, то выглядит все это как фаустпатрон, а орет хрипло и грубо, подобно презираемой мною тогда электрогитаре с дисторшном.
      Обычная труба, без кулисы, поет высоко и солнечно. Я любил Скрябина, и именно труба победно ведет Тему самоутверждения в «Поэме экстаза». Ничем ее не заменить в подобных образах!
      Свернутые кольцом валторны напоминали мне внутренние органы. Нет, не милицию. Мы с Леной рисовали в Ветеринарном институте труп лошади без кожи, едко разило формалином. Лену интересовала анатомия. И вот валторна почему-то отзывала вывернутым кишечником. В паузах из нее вынимают блестящую деталь, и на пол струйка льется… Хоть звучит красиво, с пурпурным отсветом – мягко и звонко одновременно.
      Медную группу дирижер называл «духовенством», и она почти всегда фальшивила. Как, впрочем, почти во всех оркестрах мира…
      Есть еще «дерево», деревянные духовые. Из них мне полюбился только гобой: он душевный. Ему всегда поручают русские напевные темы в симфониях.
      Флейта – Снежная Королева, злая и мерзлая. Верхними нотами режет, как электролобзик: бегущая по кругу тонкая шершавая проволока (из авиамодельного кружка помню). А низы анемичны, словно увядающий цветок. Флейта – единственная из деревянных, которую в рот не берут, дуют на расстоянии, боясь подхватить ее смертельную простуду.
      Кларнет самоуверен – с бескрайним диапазоном, с техникой виртуозной – но звук у него не наш. Приезжают такие на автобусах сытые интуристы, гладкие, красивые, но чужие. Звук бирюзовый, будто море киношное: завлекает, а не поплаваешь. Низы ворчат угрожающе, становятся фиолетовыми; для мрачных созвучий незаменимы.
      А фагот – тот же гобой, только постаревший.
      Скрипки вблизи шипят смычками, особенно на пианиссимо – будто попсовая певица, у которой лишний воздух вместе с нотой выходит. Не очень-то приятно… Я сидел как раз рядышком, в двух метрах от Лены. Она брала домой партии, пыталась учить, но зачастую там такое было наворочено, что вместо пассажей она просто скользила по грифу пальцем, лишь бы первая и последняя ноты совпали. И ее педагогиня уверяла, что так делают почти все! В грохоте полного тутти все равно не расслышать…
      Тут меня новая проблемка настигла.
      Мы поднимали классику: Чайковский, Григ, Бетховен – даже симфонии целиком. А классики ударными не злоупотребляли. Это они зря. Трудновато, скажу я вам, высчитывать 98 тактов паузы, чтоб в нужное время один раз звякнуть в тарелку или в треугольник! Проще подряд всё играть…
      Был как раз год Мусоргского, 1989-й, 150 лет со дня рождения, и мы готовили его программу. В «Рассвете на Москве-реке» я играл на там-таме – здоровенной кованой тарелке, которую еле в руке удерживал. Ее удары всё нутро выворачивали нервной дрожью! Там-там был старый, девятнадцатого века, на одном краю затаилась почти незаметная трещинка, при сильных ударах она начинала дребезжать. Грошиков просил поаккуратнее с раритетом.
      В «Интермеццо» моих ударных нет, и я читал триллер «Птицы» о всяких взбесившихся воронах, которые начали людей долбать. Мрачная музыка сливались с сюжетом, аж волосы шевелились.
      Тучная пожилая Марфа жаловалась грудным тембром, как она «исходила младешенька». Хорошая память! Младешенькой-то она была давненько…
      Мусоргского я тогда впервые узнал. Его ведь задвинули во второй ряд истории музыки, исполняли мало, не раскручивали – хоть композитор он грандиознейший! «Бориса Годунова» я считаю лучшей оперой в мире. «Ховащина», по мне, гораздо слабее. Трудно без Пушкина драматургию выстраивать.
      Какой-то студент солировал с нами «Вариации на рококо» Чайковского. Столь яркой, смачной, шмелиной виолончели я больше не слышал никогда! То ли инструмент ему достался супер-класса, то ли звук умел извлекать.
      Сделали и эстрадную программу: Гершвин, Цфасман. Приглашенный ударник таскал собственный хай-хэт (две тарелки на стойке с педалью) и играл совершенно не по партии, но с раздолбайским драйвом.
      Сыграли авторский концерт Владлена Чистякова – композитора фильма «Прощание с Петербургом» о Штраусе. В «Петербургской кадрили» я был практически солистом: играл на всем – тарелка, барабаны, коробочка, треугольник, кастаньеты, хлыст – всё в диком темпе, еле успевал бросить одно и схватить другое! Публика в антракте глядела на меня с ироническим уважением.
      С нами пело множество вокалистов, даже заслуженный артист Виктор Кривонос.
      Затем явился композитор Андрей Тихомиров с авангардистским Концертом для домры (оный круглый артефакт я тогда впервые увидел). Быть может, эта музыка прекрасна, но оркестр стонал, когда подходила ее очередь… Автор пытался разъяснить глубину замысла, а домрист даже репетировал во фраке – не помогло. Мы дружно ненавидели этот Концерт.
      Однажды Грошиков закрыл его партитуру и отрезал:
      – Всё. Мы это не играем.
      Музыканты ликовали минут десять. Пришлось даже устроить перерыв.
      А Домровый концерт вскоре сыграл какой-то профессиональный оркестр – кажется, Гантварга. Как мы гордились, что они подобрали выброшенное нами!
      Не помню эту музыку. Повторяю: может, она и хороша. Я лишь описал реакцию исполнителей…

 


Цветная гравюра

      А дома я резал гравюры. Рискнул впервые сделать сложную, в три доски.
      Для первого опыта, начитавшись теории, взял основные цвета: красный, желтый, синий. Показалось, что обрету колористическое богатство – ведь типографская краска прозрачна, и цвета при наложении суммируются: синий на желтый дает зеленый и так далее. Я решил этим воспользоваться и сделал условно-яркий вид на канале Грибоедова.

      
      Под каждый цвет вырезается отдельная доска (по-ненашему она называется клише). Чтоб разложить сюжет на доски, надо сделать эскиз акварелью, ясно представить себе желаемые оттенки – и сообразить, сколько потребуется досок. Иногда двух хватает, а порой доходит и до десятка.
      Потом основные линии эскиза копируем через кальку мягким карандашом. Рисовать надо четко и уверенно: от этого зависит совмещение цветов.
      Шлифуем мелкой шкуркой куски пластика нужного размера. До одури шлифуем: ведь каждая малейшая царапина отпечатается! Полимерная пыль висит в воздухе и плавно перемещается в мои бронхи…
      Затем кладем на пластик кальку рисунком вниз, цепко удерживаем, чтоб не съезжала – и обводим все линии твердым карандашом. Мягкий графит с той стороны передавливается на доску. Затем рисунок надо повторить ручкой, чтоб не смазывался – и так на каждой доске.
      Начинаем резать. Тут как в черной гравюре: вырезанное станет белым, нетронутный же пластик отпечатается цветом. Чтоб угадать и не срезать лишнее, держим перед глазами акварельный эскиз. Поначалу я много ошибался, на овладение цветной гравюрой ушло года два.
      Дальше печать. На большом куске пластика подготавливаем краску: катаем ее валиком, пока не получится ровный слой. Его толщину и густоту начинаешь чувствовать лишь с опытом, рецептов тут нет. Если краски мало, отпечатается с залысинами; если много – затекут тонкие штрихи.
      При цветной печати важно совместить доски, иначе изображение раздвоится, будет рябить в глазах. Для этого на большом листе чертим обводы досок и бумаги для оттисков. Валиком накатываем краску на клише и аккуратно кладем его в очерченное место, ногтем подталкивая бережно, чтоб не заляпать всё вокруг. А бумагу прикладываем, прижав сначала край двумя пальцами к отметке на большом листе. Другой край отогнут кверху и краски не касается – пока не прицелимся безупречно. Тогда уж опускаем на клише всю бумагу.
      Краска сохнет, через день печатаем следующий цвет – так же, на листе с обводами. Если всё делать тщательно, цвета совместятся.

      Печатать можно ровно, а можно и с раскатом – плавным перетеканием одного цвета в другой. Чтоб так получилось, шмякаем две разные краски направо и налево и долго катаем валиком, пока не образуется красивый переход. И этим двухцветным валиком закрашиваем клише.
      Печатал на полу, в три погибели, отмахиваясь от пыли (стол имелся лишь обеденный, весь в посуде). Чтобы краска равномерно перешла с доски на бумагу, надо тщательно притирать ее с изнанки чайной ложкой. От трения она греется и становится полированной до блеска. На печать одного цвета уходит минут пять.

      Еще я изобрел… акватинту.
      Вообще-то это прием офорта – техники травления металлической доски для печати. Если распылить на цинковую пластину канифоль, а потом опустить в кислоту, то протравятся лишь отдельные крапинки (где нет канифоли), и на оттиске будет рапухатая фактура. Это давно известно.
      А я перенес это в линогравюру.
      Рассуждал так. У каждой печатной техники есть лицо: офорт, сухую иглу, литографию, меццо-тинто, шелкографию ни с чем не спутать. А гравюра на пластике – лишь копия ксилографии. Обидно. Надо найти ее уникальность.
      Чем пластик отличается от дерева? Гнется и плавится. О! Вот это и используем!
      Я стал подплавлять доску свечой в некоторых местах, получая крапчатую акватинистую фактуру. Кажется, никто кроме меня этого не делал.
      Впрочем, скоро я от этого отказался: фактура получается слишком непредсказуемой. Дальше я достигал ее обычными режущими инструментами, применяя их не всегда традиционно.
      Тут уж и Лена поддалась моему влиянию: тоже занялась линогравюрой. Первую нарезал я по ее эскизу, дальше она сама.

* * *

      А страна загибалась.
      В начале 1989 года ввели карточную систему: человек мог купить в месяц не более двух килограммов сахара и ста граммов чая. Коробка стирального порошка, кусок хозяйственного и кусок туалетного мыла полагались на три месяца.
      Без войны. Без засухи. Без стихийных бедствий.
      Как Горбачев ухитрился ДО ТАКОЙ СТЕПЕНИ загубить страну?! – для меня загадка… Либо он уникально бездарен, либо сознательный враг. Второе вероятнее.
      Нам, художникам, нечем стало работать: пропали масляные краски, импортные карандаши, акварель «Ленинград», качественная бумага. В продаже исчез пластик ПВХ – квадратные плитки, которыми пол покрывали. А я на них гравировал. Пришлось искать на помойках и в домах, пущенных под капремонт. Лицевая стороны была всегда жутко исцарапана чужими ногами, и я отскабливал с оборота клей, затем шлифовал целыми сутками…
      А 4 июня случилась железнодорожная катастрофа, смахивающая на ядерный удар. В новостях показали поваленные деревья, обгорелую землю, стекла повылетали за 12 километров…



 
Как я сохранял национальное достояние
      После восьмого класса путяга учит три года, после десятого – год. Весной я получил диплом. И направление на работу в СНРПМ «Реставратор».
      Будущую профессию нам показали еще в процессе учебы. Однажды привезли на экскурсию в церковь Симеония и Анны. Это красивый и старый храм, первая половина восемнадцатого века. Его как раз ремонтировали. Леса, пылища, кирпичи, сидят унылые рабочие… Над ними большой лист картона с текстом от руки:

 
«Товарищи начальники, не ругайте рабочих! Они тоже люди и тоже хотят ничего не делать».
 
      Многие из наших сразу возлюбили свою будущую профессию… Но не я. Не то чтоб я уж такой трудолюб – но предпочту активно работать и видеть результат, чем вяло прозябать.
      Была и практика. На ней я оштукатурил две стены. В одной следовало заделать такую яму, что в толщу штукатурки я засунул кирпич… А потом обдирал «позолоту» (бронзовую краску) с мебели в стиле барокко – не знаю, старинной или новодела. Я мазал кресла и столы с завитушками вонючей дрянью на основе ацетона, потом скоблил размягченную краску лопаточкой. Другие мастера золотили дерево заново.

      Разумеется, там я тоже время не терял: в перерывах рисовал свою мебель. Ее сложные формы отлично развивают глаз.
          

 
      И вот я получил квалификацию и третий разряд. Меня взяли на работу.
      Мы реставрировали дворец на Английской набережной. Огромный зал был доверху заполнен ярусами лесов, приходилось карабкаться по шатким лесенкам на самый верх. И там я делал то же, что с мебелью на практике – только с потолочной лепниной. Обдирал старую краску.
      Электрический цилиндр с водой кипел, пар валил из шланга. Берешь его сопло тряпкой (чтоб не сжечься) и направляешь струю на гипсовые выкрутасы. Краска мягчает, и ты скоблишь ее стальной растопыркой. Так восемь часов. Руки постоянно задраны, с потолка за шиворот капает грязь…

      Хотел работать со шлангами? Получи!
      Да нет, дело благородное и нужное. И все-таки: не должен реставрировать чужое тот, кто может создавать свое!
      Отработать полагалось два года, уволиться нельзя. Единственное избавление – поступить в вуз по профилю (педагогический не годился).
      Так в моей судьбе возник инженерно-строительный институт (ЛИСИ). Я подал туда документы и получил отпуск на время экзаменов. Завалившись, вернулся бы к своему пару и лесам.


       Читать дальше
Copyright MyCorp © 2017
Бесплатный хостинг uCoz