Алексей Кофанов
Беспричальные берега
Автобиографические вариации
Первый разгон
Я в реке. Берега порой мелькают заманчивые, причалить хочу – тащит мимо…
А может, пускай тащит? Глядишь, в океан вынесет…
Второй разгон
Описать жизнь невозможно: слишком крупна. Даже если сроку ей годик – всё в книгу не воткнуть, нужен отбор, точка зрения. Выбрав такую точку, мы отметаем остальные, жутко обедняем изучаемый предмет – но теперь хоть можно приняться за дело.
Художники в моем положении обычно помирают (Ван Гог, Шуберт): уж за 30, имени нет, карьеры нет, всё мимо проскальзывает. Я не знаю, как жить в этом мире. Чтобы не спиться, выдумываю утешения:
1. Ракета на земле – орясина, дура, дубина бесполезная… Но в ней таится мощь грядущего взлета. Умеющий видеть уважает ее за это – даже если она никогда не взлетит.
2. Река в плотине может истечь ручейками – или потерпеть еще и плотину расхерачить. Терпи.
3. Архитектор знает, как построено здание – но ползать по стене умеет не он, а муха. Я не могу ползать по стене, я не знаю поверхности этого мира. За пупыры штукатурки цепляться не приучен – но суть конструкции, кажется, начинаю постигать.
В общем, хочу считать мою нынешнюю жизнь лишь подготовкой. Некий Режиссер строит мизансцены, не разъясняя смысла актерам – но в итоге пьеса придет к логичной и красивой кульминации.
Короче: либо верить, что всё впереди – либо сдохнуть… Вот точка зрения для отбора биографических фактов.
Для ясности я разбил свою судьбу на эоны, или попросту периоды. То словечко ярче. Эон – это кусок жизни с каким-то одним общим смыслом. Их стык обычно постепенен, но иногда хватает одного чрезвычайного события.
Оправдание
- Х-х… М-м… – читатель язык закусил от возмущения. – Да кто ты такой?! С чего ты взял, что твоя жизнь кого-то интересует?
- Никто. Ни с чего не взял. А если вступление не увлекло вас читать дальше – значит, хреновый я писатель.
Книга 1. Обретение личности
Эон 1. Губка в чистом виде
Свежерожденные вроде помнят – инкарнации прежние, интерьер ли утробы… Оттого и орут, родясь – что неохота им сюда. Где-то там лучше было.
Еще они якобы знают свою миссию: за каким чертом их сюда послали. А потом приспосабливаются к повседневности:
- Мама, папа, дай, – начисто забывая и прежнее, и миссию.
Помнил и я. Наверно. Чем я лучше других?! Но забыл. Ужасно жаль: вспомнить бы – глядишь, судьба покатится глаже.
Даже из здешнего многое известно мне лишь по «преданию» – родня рассказала – и «писанию»: собственному дневнику. Кабы не эти источники, хрен бы я столько накатал! Даже самые яркие события неминуемо превращаются в забытия…
Вернусь к заглавию – на сей раз эона. Возрастам присущи свойства. И в самом начале человек – еще не личность, он только впитывает впечатления. Поэтому губка. Для себя этот период я ограничил первыми шестью годами.

Мне три месяца
Родина
Ненавижу холод. Когда всем жарко – мне в самый раз. И угораздило же меня сперва коченеть там, где стужа по определению, а потом – в Питере, где еще хуже!
Я – сибиряк. На словах.
Нет, изначальные 10 лет я действительно жил в сибирском городе Кемерово – но Сибири не видел. Единственный раз дядя Саша возил меня вроде в тайгу – за колбой (ударение не там, где вы подумали. Это не посуда для опытов, а дикий чеснок, он же черемша). Едем мимо памятника Михайле Волкову, непредумышленно открывшему каменный уголь (привал, костер), мимо горы, где высятся бетонные олень, потом медведь – в возмещение истребленных. Автобусик подползает к деревеньке, и дальше пешком. Бурелом, паутина, мелочь какая-то кусается… В лесу сохранились островки снега, травинки высовываются сквозь – и им, наверное, очень зябко.
- Им холодно, дядь Саш?
- Нет. У снега низкая теплопроводность.
- Он же холодный!
- Это он так холодный, а если закопаться – то не дает теплу тела выходить наружу.
- Да?..
Надо осмыслить. Значит, под снегом можно жить? Прорыть тайные норы – и никто не догадается! Эх, жаль – весна уже…
- Некоторые северные народы строят жилища из снежных блоков, – дополняет дядя. Говорит он немного сложно, но интересно. Очень интересно… Я о снеге всегда был другого мнения…
- А вот знаменитый кедр, – дядя указал на лапистого великана. – Только на самом деле это не кедр, а кедровая сосна. Настоящие распространены в Америке.
Под ногами пупырчато от лысых, выеденных шишек. Удивляюсь:
- Кто это их так?
- Птицы, белки. Ты любишь кедровые орехи – и они тоже.
Так вот откуда берутся орехи! Из этих шишек… Не то чтобы я полагал, будто они самозарождаются в магазине – просто не задумывался никогда. Надо выбрать одну покрупней и посохранней – вот эту. Нет, лучше ту. Твердые коричневые лепестки топорщатся; шишка – сама как толстенькая елочка.
- А медведи здесь есть? – любопытствую не без тревоги.
- Вообще они в этой местности водятся. Но здесь деревня близко. Хоть бывает, и подходят…
- А тигры?
- Эти вряд ли.
И на том спасибо.
- Ничего, от медведя на дерево можно, – соображаю я тактически, высматривая подходящие ветки.
- Хе! Знаешь, как они здорово лазают?
- Да?!
Лохматый увалень с древоходством не ассоциируется – он же не белочка! Однако приходится верить.
- Тогда убежать можно, – предлагаю я уже колеблясь. Но дядя надежду рушит бесповоротно:
- Медведь бегает со скоростью лошади.
Тут я совсем растерялся:
- А… что же делать?
- Стоять тихо и ждать. Первыми они обычно не нападают. Посмотрит, понюхает – и уйдет.
- А если… не уйдет?
- Значит, не повезло.
Невероятно радостные новости! Тут весельчак Режиссер подсунул декорацию: здоровенный белый череп с рогами.
- Ой, чего это?
- Волки съели, наверно, – пугающе пояснил дядя.
- Тут и волки есть?!..
Я представил собственный черепок под соседней сосной и заоглядывался. Волков не выло. Тогда мы натаскали зубищ из впечатляющей челюсти – но дома глупые женщины заставили их выкинуть.
При выходе из этой тайги мы обоюдно изучались в голом виде – но злобных энцефалитчиков не нашли.
Больше я Сибири не помню. Только город – но о нем позже.
Рождение в стуже – первый Беспричальный Берег. Тепло люблю! В телевизоре пальмы, бирюзовая вода, бывший рокер с аквалангом акул пугает… Но как попасть?
Единственное счастье – Крым, дважды по месяцу, в 4 и в 6 лет. Коктебель, он же Планерское (название правильное, потому что на склонах гор я видел разноцветные дельтапланы и начал мечтать о небе), во дворе стена из винограда, ползущего по веревочной сетке. Улитищи с кулак ростом величаво пересекали двор, оставляя сопливую полоску, как след реактивного самолёта.
Вечерами сгущалась бархатистая чернота, сверчки оглушали, звезды свешивались виноградными гроздьями. Шерстяные мотыльки ломились в окно с целеустремленностью юных коммунистов – лишь затем, чтобы сжечься лампой. (Тогда я так не думал, просто слегка их опасался.)
Утром шли к морю. Улочки петляли, я нетерпеливо выскакивал из-за каждого поворота: сейчас оно явится! Нет… Опять домики дурацкие. Ну чего они ползут там еле-еле? Мама! Идем, идем. Бегом бы рванул – но я вроде маленький считаюсь, нельзя одному. Чего маленький – четыре годища уж!
…А всё равно оно здесь, рядом: я его носом чувствую и всей кожей. Радостный воздух, настоящий, будто с пузырьками!
Персик мне суют. Да ну, не буду я его, волосатого! Это вчера покупали на рынке, где разноцветные фрукто-горы, тетеньки шевелят фиолетовыми от вишни руками, и осы страшно ползают, обалдев от изобилия. Грушу тоже не хочу, она лампа. Ничего не хочу, не до того!
Еще поворот, и – оно! Аж кричать хочется! Никакое не черное, что они выдумали… Неохватное, зелененькое, нежно перетекающее в небо. Белое кружево на волнах, как дартаньянные воротнички; теплоход стоит далеко-далеко, ма-аленький! То есть он не стоит, а идет – но отсюда не видно. Надо долго смотреть, чтоб увидеть: идет – а мне сейчас это совершенно некогда. Тереблю родителей за руки, тащу, они только посмеиваются. Я-то знаю: им тоже невтерпеж, но они большие и стесняются.
Пляж – в лежанках весь, как спина в горчичниках. Да ну их, эти горчичники, они мне не понадобятся больше никогда… И не надо у лотков застревать, ничего хорошего там не продают! Вперед! Туда! Еле находим место, далековато от воды; ну и что? – панамку долой, рубашку долой, бегом-бегом-бегом, и я туда – бултых!
Цветные камушки, раковинки, медузы шевелятся, как полиэтиленовые пакеты в костре, рыбицы мелькают. Чьи-то ноги. В воде поет корабельный гудок – а сверху он почти растворился. Нырнул – опять поет! Чудеса… Волны пихаются – но я знаю: море не против меня, оно дружески бьет по плечу:
- Привет, брат, как дела?
Вчера уходили далеко в сторону, в безлюдье – там не пляж, а обрывистый скальный берег. Мы срезали с донных камней плоских полукруглых мидий и жарили на костре. Сомнительно, но съедобно.

Далеко по бокам, как кулисы – горы Карадага, заросшие шероховатым лесом. На знаменитый Чертов палец – отвесную скалу такой высотищи, что голова отламывается смотреть – однажды влезли бродячие экстремалы, а спуститься затруднились. Над Пальцем громыхал длиннохвостый вертолет, лесенка вихлялась в воздухе, как дождевой червяк (по-червяковому же насеченная поперечинами), а пилот наверняка говорил в кабине много слов, которых мне знать не положено…
Ход в горы почему-то пресекался – планочками поперек дороги – но мы туда ходили. Небо сияет, солнце печет, мы лезем по узенькой тропке, корни под ногами, камушки сыплются. В опасное меня, разумеется, не брали – но всё равно от высоты дух перехватывало. Овечий горох на тропе густо насыпан, а чуть дальше, внизу, под обрывом – сами овцы, мелко-мелко, величиною с этот горох. Под ладошкой на вытянутой руке вся отара. А еще дальше – море, бухта видна вся одним взглядом, и огромные теплоходы в ней толкутся, как шлюпочки.
Недавно плыл теплоход, переделанный в огромного белого кита. Не корабль, а корыбль.
И кинотеатр небывалый, открытый: одни стены, без крыши. Там показывали «Ну погоди». В луче вспыхивали-трепыхались мотыльки, как вьюжные снежинки под фонарем – и тут уже не знаешь, что смотреть: мультик или этот огненный танец.
А ездят в Крым на самолете.
- Командир экипажа – пилот первого класса… бортинженер… пристегнуть ремни… наш полет проходит на высоте 11 тысяч метров… температура за бортом…
Вот настоящие слова!
Долго рулим, от овального окна не оторваться: днем – другие самолеты, большие и маленькие, даже кукурузники с двумя слоями крыльев; трапы-треугольники катаются, ползают гусеницы из чемоданов… Ночью – по таинственным огонечкам догадываешься: вот аэровокзал; вот заправщик едет; а это садится чей-то чужой самолет…
Замираем. Мотор взвывает тенором, трогаемся, ускоряясь, мелко вибрируя; огни сливаются в сплошную полосу – и оп! дрожь кончилась. Стало мягко, уши заложило – и мир за окном нырнул.
Летим. Крыло с заклепками покачивается, разрезая надвое облака – вот они облака, в горсть можно ухватить, как сахарную вату! Но стекло мешает… Пышные, пушистые, разноцветные – от почти черного до чистейше-снежного сияния. А когда поднимаемся очень высоко, они уходят вниз плотной колышущейся массой, как океан в «Солярисе», а вокруг – ясное-ясное небо, солнце распласталось по крылу и оттуда сияет.
Вдруг в облаках просвет: река блеснула – латунная стружка на бархате. А ведь бархат – это лес! Там деревья здоровенные, а отсюда – как мох…
Облачка скользят привидениями. Внизу уж сумерки, лес потемнел, грустновато – а вокруг нас день искрится! Надо же, какие удивительные штуки делает самолет!
- А если лететь на запад, вслед за солнцем – ночь никогда не наступит, – сообщает папа.
- Ничего себе! Это что, получится один и тот же день?
- Ага. Даже если месяц лететь.
Наверно, он пошутил. Но я верю, и даже ничуть не удивляюсь таким экспериментам над временем – потому что время еще всё мое.
Время мое, облака мои, моя земля. Это всё – моя родина. Как хочется поплавать в неизвестной реке, постучаться в окошко домика – одного из тех, что топорщатся цветной корочкой вдоль берега! И верится – легко и естественно – что я, конечно же, пройду по всей моей земле и увижу тысячи необыкновенных чудес – ведь жизнь только начинается, впереди целая бездна!
На детских фото я всегда хмур и занят: ножницами вырезаю, на лисапеде качу. Не знаю, почему – но это правда: я почти не улыбался. Но крымские кадры… Боже, как я тогда был счастлив! Не просто радостный ребенок – Хозяин Жизни!
М-да… Два месяца. За тридцать лет…
Больницы
Вылупившись в этом измерении, я не заверещал, а рявкнул басом, на что акушерка заявила:
- Артист родился.
С чего взяла? Мало ли кто орёт басом?
Однако спустя 20 лет я предположил то же самое, и вот пытаюсь соответствовать – но правоту диагноза проверить пока не удалось. Ведь если артист – не звезда, то он вообще никто. Он живет на сцене и обязан быть популярным. Неизвестный писатель бывает, а артист – извините…
Кстати, не приписывайте мне феноменальной памяти. Я вовсе не помню первых слышанных мною слов, это типичное «предание». Из того периода биографии брезжатся только металлические служебные емкости, толсто выкрашенные в салатный цвет.
А дальше и помнить противно. Первый диагноз оказался отнюдь не единственным, и я, как партизан в кустах, залег в больницах. Мерещатся сыроватые стены, железяки, огромные белые тетки… Мерзость.
Больницы продолжились пунктиром вплоть до школы. Врачи добычу не выпускают: попался – всё, не дергайся, пока не помрешь в конвульсиях… Диагноз можно влепить каждому, и каждого можно лечить от чего угодно; народ у нас крепкий, даже больница доканывает не сразу. Так что врачам безработица не грозит.
Пацаны где-то перли шприцевые иголки и больно кололись. Я тоже мечтал об иголке – и раздобыл наконец, когда сам стал в палате «дедом». Отобрал, наверно… Иголкам плели рукояти и ножны из цветной проволоки в четыре хвоста – я этим рукомеслом увлекся и плел даже весьма впоследствии, в Питере: футляр для фляги и маленькое креслице-качалку. Проволоку для этого пришлось выкрасть с другом Пиняевым из одного двора на Мойке, против пединститута. Из-под носа опасных мужиков выволокли целый ящик и тащили с передышками до нашей конспиративной базы на чердаке. До Эпохи Бондаренко оставались считанные месяцы…
Забёг я что-то. Вернусь в детские больницы… Хотя стоит ли?.. Ладно, вернулся уж.
Ночами иногда бродил мимо дрыхнувших дежурных (рисковое дело: могут вызвать врача, и тот злобно всадит больной укол). Черные окна, неверный люминесцентный свет, двери из пупырчатого стекла, сквозь которое мутно… По таинственной лесенке убрел в преисподнюю, где угрюмые, измазанные черти возились с огромными машинами – легковухами и грузовухами. Интересно стало, не утащат ли меня в какое-нибудь кощейское место – но меня как-то вообще не заметили.
Забрел в загроможденную приборами палату, где единственного мальчика привязали к железному монстру. Монстр его выпивал. Разговор вышел примерно такой:
- Ты тут чего?
- Лежу.
- Ну, а… да…
- Так вот.
Ужас: меня тоже могут уложить в кошмарное ложе, истыкать проводами и шлангами! Нет, я буду хорошо себя вести, я мигом вернусь в палату – только не трогайте…
Видел резиновую глисту: ее вставляли в нос моему сострадальцу, и она вылезала из уха. Видел, как родители под окном махали кульками с фруктами – но до нас передачи не доходили: славные медсестрички берегли деток от излишних витаминов. Чудища в масках копошились в моем рту жуткой сталью: резали гланды под местным наркозом. Гнутые ножницы сменялись блестящими щипцами, кровавые тампоны летели в бачок, звенели непонятные слова… Было красно и страшно – но любопытно!.. Я собирал впечатления.
Впечатления удручили, и на больницы я забил – надолго. В следующий раз меня занесло туда уже по военкоматским делам. Не стану забегать столь далеко, успеется.
Детский транспорт
Возимый санками (на другом конце веревки – кто-то взрослый), я пускал плотный морозный пар и был, естественно, автомобилем. Глаза – окна, нос – выхлопнуха, рот – тоже можно труба, но губы заболят. Можно пятками затормозить, полетят белые фонтанчики – но лучше не надо: мотор может взорваться. То есть тягловый родич…
Так пробивались ростки технической мысли. Впоследствии, дабы не скучать в дорогах, я выдумывал всякие штуки: например, автобус, где пассажиры крутят педали, и ток идет на электромотор (сначала думал – раскручивают свинцовый маховик, но электричество современней как-то). Даже чертежи составлял в голове. Главную инженерную проблему я понимал верно: как заставить пассажиров крутить? И решил так: пусть это будет добровольно, для моциона. Или вообще велосипедная сборная едет на Олимпиаду, тренируется заодно. Идеально.
Обратившись в музыканта, я однажды упомянул композитора Вила-Лобоса, и мама спросила:
- Это что – вид транспорта?
- Э…
Правильно, так и следует назвать мой педальный замысел – велолобус.
Еще я придумал морозостойкий скафандр с моторчиком – чтоб жить подо льдом питерских каналов. Они сетью легли повсеместно, и можно в любой кусок города тайно попадать. А если выкачать воду из-подо льда? Дождаться жгучих морозов, чтоб замерзло потолще – и остальное осушить. Получатся замечательные тоннели с прозрачным потолком. И скафандра не надо… Тусклый зеленоватый свет пробивается, гранитные стены, на полу всякие затонувшие реликты. Идешь куда хочешь, сворачиваешь с Крюкова на Фонтанку – можно в Неву даже! Но там подпорки придется ставить: не удержится такая махина льда. Сверху тебя никто не замечает, а ты видишь: вот кто-то бредет от Эрмитажа на Стрелку, хрупая по снегу темными пятнышками подошв; вот с гулким шуршанием прокатился лыжник…
Технический мыслитель из меня не вышел, река протащила мимо этого Берега. А могло случиться и иначе: был бы сейчас изобретателем, возился с железками, а не со словами! Не знаю, хорошо это или плохо, но – не судьба…

Мама Люба, папа Коля
Так я их звал. Просто «мама-папа» несолидно…
Мама Люба, как все мамы, была самая молодая и красивая. Она работала радиожурналистом и часто приносила репортерский магнитофончик с микрофоном на шнуре. Записала и меня. Пленка жива доныне, там я чего-то младенчески мурлыкаю – но послушать нельзя: бобинофоны вымерли, как мамонты. Скоро вещество пленки окончательно одряхлеет – и запрятанный туда умерший звук умрет вторично, уже напрочь.
На словосочетание «Умерший звук», я, кстати, заявляю права. Так я лет через 20 назвал коллаж, куда наклеил магнитофонную ленту и обрывки нот. Картина была выпрошена очередной возлюбленной и вместе с ней канула в неизвестность…
Еще мама преподавала литературу в университете, но меня это никак не касалось.

Папа Коля вынимал ириски из бороды. Чудо… И борода-то тогда была щупленькая! Я жевал ириску и восхищенно глядел на волшебника.
Он художил на местном телевидении. Там он получал зарплату, а для души резал экслибрисы – и уже приобретал в этом качестве имя, выставлялся за границей, пошли газетные статьи. Я этих штук не понимал, и в детсаду как-то назвал его художником-оформителем (где-то слышал такое словосочетание). Солиднее же, чем просто «художник»!
Он сосредоточенно делал что-то под настольной лампой; стружки-завитушки улетали на пол. Невкусные. Стружки режет из линолеума полутрубчатый гнутый «штихель», острый очень. Я всё норовил его цапнуть, истерики устраивал.
- Ну на, – сказал наконец папа. – Порежешься – не реветь!
Конечно, я порезался. Кровь вздувалась и капала бесшумными блямбами. Я хлопал глазами и ртом – и, что интересно, не ревел! Мою беду даже не сразу заметили.
Писал он и маслом. Я был убежден, что иначе работать невозможно; на улице спросил как-то:
- Куда идут все эти люди?
- На работу.
- А где же у них кисти?!
Моей кровати-камере (с высокой деревянной решеткой) полагалось стоять в дальней комнате под ковром, красное поле ворса в сумерках страшно чернело. Едва научившись вставать, я тряс свою постылую клетку – и с удовольствием обнаружил: ездит! Рывками я подкатывался даже к противоположной стене, целиком выложенной вертикальными разноцветными полосками – то был книжный стеллаж. Очень тянуло на той стене альпинизмом позаняться.
В ближней комнате холмился родительский диванище, телевизор бредил о «це кака по эсэс», а пол всюду был дощатый, с изрядными щелями. Туда даже чайные ложки проваливались, не то что гвозди, которые я вколачивал молотком в дверной проем – половина ударов по пальцам.
- А почему он гвозди в порог вбивает? – спрашивали гости.
- А куда надо? – удивлялся папа в ответ.
- А совсем не вбивать?
- Нельзя!
Летопись лепета 1
Сохранился блокнот, куда мама писала обо мне (кое-где и папин почерк вкрапляется). Это, что ни говори, документ – и вот из него выдержки. Для хронологии: родился я 10 ноября 1971 года.
25 янв. 1972 Тебе уже два с половиной месяца, малыш. Я все никак не могу начать записи в этой красивой книжке: ты ведь активный, требовательный ребенок с хорошо поставленным голосом. Между прочим, даже в первый час жизни никто не спутал бы тебя с девчонкой, стоило только услышать голос! Ты много плачешь и требуешь внимания, но я не сержусь: у тебя часто болит животик, так что причина для слез и раздражения есть.
Прошлым летом я была (с тобой!) в моем любимом Ленинграде, ходила в музеи, дышала вдохновенной красотой этого города, прекраснейшего в мире. Мои чувства непременно должны передаться тебе, ты еще в моем чреве мог полюбить искусство, как люблю его я. Или еще больше, еще полнее и тоньше. Ну, поживем – увидим.
3 марта Очень любишь свое отражение в зеркале: смотришь только на себя и улыбаешься, а потом вдруг будто в смущении прячешь лицо на моем плече.
Уже очевидно, что ты умеешь и думать – но кому дано проникнуть в твой мир? Глазки такие осмысленные, мимика богатая. А как ласково ты умеешь смотреть в мои глаза, когда вполне доволен жизнью, как очаровательна и нежна твоя улыбка!
20 марта Охотно возишься с игрушками, когда уверен в нашем присутствии – но едва мы пытаемся дать тебе игрушку, чтобы оставить в кроватке одного, ты отчаянно ревешь. Вид игрушек четко ассоциируется в твоем представлении с одиночеством, таким горьким.
31 июля Настырным ты растешь, парнище! Это хорошо. Так и надо! Только вот кричишь много, мешаешь мне работать. И лезешь пальцем в краску, масляную. Хоп – и зажал английскую красную в ладошке и начал мять, месить – вдохновенно, взахлеб, слюни бегут по подбородочку крохотному, пыхтишь, сосредоточен. Я стираю тряпкой – но тут нужен растворитель или мыло, бегу мыть тебя, мою; а ты тем временем мнешь в другой руке кадмий оранжевый. И когда успел?! И вот уже кадмий на пузе, на письке, на кофточке. Красиво! Мать ругается. Но не злобно. Вечером баня – и всё отмылось. Плюхаешься в ванночке. Показали, как надо ладонью по воде шлепать. Быстро усвоил. Хорошо получалось! Стремительно, резко: брызги в разные стороны. Фейерверк! И при этом «Ды, ды, ды, блю, ба, ба, ба».
Не любишь играть в разрешенное. Запрещали ваксу – лез к ней, тайком, бегом на четвереньках, будто в кухню, а сам к ваксе. Цап ее, и в рот. Отнимешь у тебя ее – ты хитро так улыбаешься, мол «всё равно перехитрил вас». Разрешил я тебе играть с ваксой, помыл баночку, так ты теперь и не глядишь на нее. Начал подбираться к полочке для обуви, к ботинкам, особенно к тем, на которых больше грязи.
8 авг. Гуляли по улице, ты шел сам, держась за мою руку. Ножки в первых башмачках, едва не цепляясь друг за дружку, неуверенно, с усилием – топ-топ, топ, топ, топ-топ… И до чего интересно всё вокруг! Тяжелая машина прогромыхала – «У-у-у!» – с натугой повторил ты. Малышка, чуть старше тебя, везла игрушечную «Волгу» на веревочке – ты оборачивался, останавливался, она на всякий случай теснее прижалась к своей маме и пошла быстрее…
Идет отделка магазина, запела механическая пила – ты остановился, прерывисто вздохнул и потянул меня внутрь, к кирпичам, доскам и вою пилы. Вышел молодой рабочий, загорелый, раздетый до пояса, с папиросой. Увидел нас, кого-то позвал, и вот их трое, одинаковых, смотрят на нас – не то на тебя, маленького, в ползунках в голубой и серый горошек, синеглазого и золотоволосого, не то на меня, в цветном брючном костюме, с распущенными волосами, совсем еще молодую, тонкую маму – ты меня такой не запомнишь. А скорее всего – они смотрели на нас обоих.
18 нояб. У тебя – врожденное чувство ритма. Поставили джазовую пластинку, и ты не смог нормально ходить: ритм связал твои ножки, ты шел, приплясывая, смешно семеня в такт танца.
Взрослым не очень надоедаешь, много играешь сам. Няня не жалуется. Но вот проблема: носить тебя к ней приходится далеко, через пустырь, сквозь ледяные сибирские ветры, да и тяжело, я – просто не в силах. Ты – слабенький, часто простужаешься, и мы не представляем, как жить эту зиму, которая пока вся впереди…
6 февр. 73 Вы оба разболелись враз: тебя устроили в детский комбинат, ты там горько плакал три дня, а потом заболел «вирусным» гриппом, да так тяжело, что потребовалось вмешательство «Скорой». Папа, видимо, заразился, и вы оба неделю пролежали в жару.
Сегодня отнесли тебя в ясли – после трехнедельного перерыва. Поняв, где очутился, ты заплакал так отчаянно, что слезы капали мне на руки. Но – что поделаешь? Пришлось оставить.
22 февр. Милый мой Алешенька, опять ты болеешь. Микроочаговая пневмония – видно, придется положить в больницу. Не везет тебе, малыш.
Жалко – в больницу, страшно. Как ты там без мамы, без папы, среди чужих людей? И дома боимся оставлять: вдруг это перейдет в хроническую пневмонию? Не знаю, как поступить.
16 марта Ты третью неделю лежишь в больнице: стало хуже, и мы не решились держать тебя дома. Двусторонняя пневмония, да еще фолликулярная ангина была. Извелась я без тебя.
Вчера было свидание. Ты не говоришь и половины слов, которым научился дома, непривычно пассивный, заторможенный. Бледный и отчаявшийся ребенок. Заторможенность – это, видимо, защитная реакция на чрезмерные раздражения больничного мира. Ты сразу узнал нас, тихо обрадовался, прижался, но, видно, уже ни во что хорошее не верил, и отпустил нас безропотно, даже ручкой помахал.
Маленький мой, за что ты так страдаешь? Сегодня как-то необычно остро подумалось о возможности новой войны – и никогда еще не было так страшно при этой мысли.
28 апр. Ты всё еще в больнице, заинька. Пневмония осложнилась миокардитом, твое состояние внушает нам опасения, тревогу, иной раз и отчаяние. Два дня назад тебя выписали, вернули домой, а через несколько часов «Скорая помощь» увезла тебя обратно с температурой 40.3º. Стоматит, отит, ОРЗ, высокий лейкоцитоз…
Я похудела, очень подурнела, все мысли, чувства, все мольбы только о тебе, Алешенька.
Прерву пока блокнот и вернусь к собственному тексту.
Читать дальше:
Вы здесь стр.2 стр.3 стр.4 стр.5 стр.6 стр.7 стр.8 стр.9 стр.10